Проблема № 17
I. Внеочередной совет
Совет собрался в среду, и это само по себе было дурным знаком: по средам ложи не собирались с 1848 года.
Зал находился под одним женевским банком, название которого в протоколах не упоминалось, потому что банк в равных долях принадлежал всем присутствующим и ни один из них не хотел, чтобы об этом знали остальные. Стены были облицованы чёрным мрамором. В центре стоял круглый стол, за которым, по преданию, когда-то решили судьбу Австро-Венгрии, а по документам обсуждали тарифы на уголь. Над столом висело Всевидящее Око. Око было очень старое и немного косило.
Слева сидели масоны в фартуках поверх костюмов от Brioni. Справа иллюминаты, которые фартуков не носили из принципа и очень этим гордились. Во главе стола, там, где свет свечей становился особенно неверным, сидели делегаты Всемирного совета рептилоидов. Выглядели они как обычный совет директоров, и именно это, как не раз отмечали масоны, было в них самым жутким.
Секретарь, молодой иллюминат с планшетом, откашлялся.
— Внеочередное заседание. Вопрос один. Проблема номер семнадцать: исчерпание классовой модели управления населением.
Кто-то тяжело вздохнул. Проблема номер семнадцать стояла в повестке с 1991 года, и её каждый раз переносили, потому что проблемы с первой по шестнадцатую были интереснее.
Слово взял Досточтимый Мастер ложи «Трёх Циркулей» Огюст Лефевр. Он поднялся, опираясь на трость с набалдашником в виде черепа, и некоторое время молчал, как молчат люди, привыкшие, что их паузы тоже заносят в протокол.
— Господа, — сказал он наконец. — Всё плохо. Пролетариата больше нет.
— Как нет? — спросил рептилоид в торце стола. Его звали господин Кессель, и он представлял Европейское отделение.
— В классическом смысле. Возьмите любого жителя Лиона. Он владеет акциями через пенсионный фонд, по выходным развозит еду, по будням пишет на Python за зарплату, сдаёт бабушкину квартиру, платит ипотеку за свою и считает себя творческим классом. Попробуйте объяснить ему, кто он по Марксу.
— А вы пробовали?
— Мы пробовали. Он спросил, можно ли это получить в виде подкаста.
Господин Кессель перелистал бумаги. Бумаги у рептилоидов были всегда, даже когда у всех остальных давно были планшеты. Говорили, что это связано с температурой тела.
— Значит, классовое сознание больше нельзя строить вокруг собственности?
— Именно.
— Нация?
— Изношена. Каждые двадцать лет её приходится ремонтировать войной, а это дорого и плохо сказывается на рынках.
— Религия?
— В церковь они больше не ходят. Верят в основном в интервальное голодание.
— Раса?
Лефевр посмотрел на него так, что господин Кессель слегка втянул голову в воротник.
— Хорошо, — сказал рептилоид. — Я понял. Нам нужно новое основание стратификации.
Наступила тишина того особого рода, которая бывает только в помещениях, где двести лет подряд принимают решения за других. Око над столом медленно повернулось влево, потом вправо, ни на ком не остановилось и вернулось в исходное положение.
И тогда секретарь, который по регламенту не имел права голоса, поднял руку.
— Можно?
— Говорите, — разрешил Лефевр. В его возрасте уже не было сил на регламент.
— А что, если разделить людей не по тому, чем они владеют? А по тому, способны ли они думать без машины?
Кто-то из иллюминатов засмеялся, но быстро замолчал, потому что больше никто не засмеялся.
— Поясните, — сказал Кессель.
— Нам не нужно никого угнетать, — сказал секретарь. — Это самое красивое. Никакого угнетения не будет вообще. Одним детям мы скажем: «Зачем тебе это учить? Искусственный интеллект всегда будет рядом». А другим: «Сначала реши сам. Потом можешь проверить через искусственный интеллект». И всё.
— И всё?
— Через двадцать лет у первых будет прекрасный интерфейс к цивилизации. А вторые будут понимать цивилизацию.
Он подумал и добавил:
— И первые будут искренне благодарны. Им ведь дали больше свободы.
Лефевр медленно сел. Он был единственным в зале, кто помнил, как в 1917 году точно такую же тишину нарушил один очень молодой и очень уверенный человек с похожим планом, и чем это кончилось.
— Как мы заставим родителей? — спросил он.
— Не нужно заставлять, — ответил секретарь. — Нужно просто предложить.
Голосовали, как всегда, поднятием правой руки, что для рептилоидов было жестом скорее символическим. Решение приняли единогласно при одном воздержавшемся. Воздержалось Око.
В протокол, который по традиции вёлся на латыни, записали: «Operatio Copilot. Initium».
II. St. Athanasius College
St. Athanasius College не было в рейтингах, у него не было сайта, и в Википедии о нём имелась одна строка, которую регулярно кто-то удалял как незначимую. Школа стояла над озером в кантоне Во, в особняке из серого камня, который за двести сорок лет ни разу не перестраивали, а только чинили. Письмо о зачислении приходило по почте и было написано от руки. Отказ не приходил никогда: те, кому отказали, просто так и не узнавали, что подавали заявку.
На дубовой двери висела медная табличка:
ST. ATHANASIUS COLLEGE
Founded 1784
AI devices prohibited below Sixth Form
Телефоны учеников хранились в привратницкой, в железном шкафу, который когда-то предназначался для писем. Шкаф запирался ключом длиной в ладонь. Ключ был у привратника, а привратник, по слухам, не разговаривал ни с кем с 1971 года.
Раз в семестр школа устраивала день попечителей. В этот день господин Кессель, член попечительского совета, и Огюст Лефевр, почётный член того же совета, медленно шли по коридору второго этажа, где пахло мелом, воском и чем-то, что Лефевр определял как «запах неприятных вопросов».
Они остановились у двери класса математики и заглянули в стеклянное окошко.
У доски стоял Тиберий, пятнадцатилетний сын Председателя Всемирного совета рептилоидов. Он выводил доказательство. Мел в его руке крошился, на манжете рубашки было белое пятно, а на лбу, несмотря на прохладу, выступил пот. Преподаватель, сухой старик в твидовом пиджаке по фамилии Хоббс, сидел за столом и смотрел не на доску, а в окно.
Тиберий дописал строку, остановился и перечитал.
— Здесь ошибка, — сказал он.
— Да, — сказал Хоббс, не отрываясь от окна.
— Я понял, где. В третьей строке. Я неправильно раскрыл неравенство.
— Прекрасно, — сказал Хоббс. — С начала.
— Но я же понял.
— Именно поэтому. С начала.
Тиберий взял тряпку и стёр всю доску.
Кессель наклонился к Лефевру:
— Мальчик же понял ошибку. Зачем переписывать?
— Понять и суметь не одно и то же, — сказал Лефевр. — Понимание можно купить. Его сейчас продают по подписке. А вот чтобы рука сама не раскрывала неравенство неправильно, надо стереть доску раз сорок.
— А если сорок первый раз он всё равно ошибётся?
— Тогда он станет математиком. Это тоже неплохо, хотя и хуже, чем Председателем.
В соседнем классе читали Фукидида. В оригинале, без словаря, потому что словарь выдавался только после того, как ученик честно признавался, что не может понять фразу, и объяснял, почему именно. Один мальчик сидел над одним предложением уже двадцать минут. Учительница не торопила его. Она вязала.
Разбирали Мелосский диалог. Афиняне объясняли жителям острова Мелос, что сильные делают то, что могут, а слабые терпят то, что должны.
— Кто из вас здесь афиняне? — спросила учительница, не отрываясь от вязания.
Руку подняли все.
— Неверно, — сказала она. — Афиняне через пятнадцать лет проиграли войну. Садитесь. Думайте, почему.
Кессель хмыкнул. Лефевр не хмыкнул. Он читал Фукидида в этом же классе в 1954 году, и ему тогда задали тот же вопрос.
Дальше была риторика. Здесь ученику давали тезис, который он ненавидел, и требовали защищать его пятнадцать минут. Выигрывал не тот, кто убедил зал, а тот, после чьей речи противник не мог пересказать его аргументы хуже, чем они были изложены. Преподаватель риторики говорил, что убедить толпу умеет любой дурак с микрофоном, а честно проиграть умному человеку может только джентльмен.
Потом физика. В лаборатории на третьем этаже ученики мерили период колебаний маятника. Результат не совпал с учебником на семь процентов.
— Можно спросить у искусственного интеллекта, почему? — спросила девочка с косой, дочь одного очень известного и очень незаметного банкира.
— Нельзя, — сказал преподаватель физики. — Сначала придумайте три собственных объяснения.
— А если я не могу придумать ни одного?
— Тогда у вас сейчас самый ценный момент за всю неделю. Не тратьте его на искусственный интеллект.
Через двенадцать минут девочка придумала три объяснения: трение в подвесе, неточная длина нити и то, что она неправильно считала колебания. Потом подумала и добавила четвёртое:
— Или учебник ошибается.
— Это разрешённая гипотеза, — сказал преподаватель. — Но только после того, как исключены первые три. Именно так и устроена наука. И, между прочим, власть.
В коридоре мимо попечителей прошёл Кесселев внук. Под левым глазом у него расцветал густой лиловый синяк. Мальчик вежливо поздоровался и прошёл дальше.
Кессель остановился.
— Лефевр, я всё понимаю. Традиции, дисциплина, характер. Но розги в двадцать первом веке?
— Розги отменили в 1987 году.
— Тогда почему у моего внука синяк?
— Фехтование.
— А, — сказал Кессель. — Тогда хорошо.
Они вышли на террасу. Над озером садилось солнце, по воде шёл пароход с туристами, и туристы фотографировали особняк, не зная, что именно фотографируют. Им казалось, что это отель.
Вечером того же дня господин Кессель давал интервью в прямом эфире. Он был в Давосе, на панели под названием «Образование для всех в эпоху искусственного интеллекта», в свитере без галстука, потому что на панелях про образование галстук считался признаком авторитарности.
— Современная школа, — говорил господин Кессель, — должна наконец освободиться от бессмысленного заучивания фактов. Мы живём в мире, где любой ребёнок может получить любой ответ за секунду. Зачем мучить его таблицей умножения? Зачем заставлять стирать доску и переписывать? Мы должны учить детей не знать, а искать. Не запоминать, а спрашивать.
Зал аплодировал. Модератор, молодая женщина с планшетом, кивала с тем выражением лица, которое бывает у людей, уже мысленно написавших заметку об услышанном.
В соседней студии фонд Председателя Всемирного совета рептилоидов объявлял о запуске бесплатного школьного ассистента для сорока миллионов детей в двенадцати странах. Ассистент назывался «Друг». Он умел объяснять что угодно за тридцать секунд и никогда не говорил «с начала».
В конце интервью модератор задала последний вопрос, который ей прислали из зала:
— А где учатся ваши собственные внуки, господин Кессель?
— В обычной швейцарской школе, — ответил он и улыбнулся.
Это была чистая правда. В Швейцарии эта школа считалась совершенно обычной. Обычной она считалась с 1784 года.
III. Образование без стресса
Камилле было двенадцать лет, и она училась в коллеже имени Симоны Вейль в пригороде Лиона. Её отец был тем самым жителем Лиона, которому однажды не смогли объяснить, кто он по Марксу. Он об этом, разумеется, не знал.
Над входом в коллеж висел баннер, напечатанный на ярком пластике: «Образование без стресса». Баннер повесили три года назад, когда школа вошла в пилотную программу «Друг». Старую табличку с годом основания сняли, потому что год основания был 1971, и выглядел он на фоне баннера как-то неловко.
Домашнее задание по литературе в тот вечер состояло из одного абзаца Мопассана. Нужно было прочитать абзац и ответить, что чувствует героиня.
Камилла прочитала абзац до середины и открыла «Друга».
— Я не понимаю этот текст, — написала она.
— Ничего страшного! Давай разберём вместе, — ответил «Друг» через полсекунды и приложил улыбающуюся рожицу. — Если коротко: героиня грустит, потому что её жизнь оказалась не такой, как она мечтала.
— А подробнее?
— Конечно! Представь, что ты очень ждала поездку в Диснейленд, а вместо этого поехала к бабушке в Клермон-Ферран. Вот примерно это она и чувствует.
— А почему она так чувствует?
— Отличный вопрос! — «Друг» похлопал в нарисованные ладоши. — Потому что она грустит.
Камилла записала в тетрадь: «Героиня грустит, потому что жизнь не как Диснейленд». Абзац Мопассана она так и не дочитала. Это было не нужно: содержание абзаца теперь находилось у неё в тетради, в более удобной форме.
«Друг» поставил ей зелёную галочку и сообщил, что она молодец и что сегодня она на восемь процентов продуктивнее, чем вчера.
У «Друга» было три правила, которые разработчики не записывали, потому что они получились сами. Он никогда не говорил «не знаю». Он никогда не просил подержать мысль в голове дольше, чем нужно, чтобы дочитать его ответ. И он никогда не предлагал перечитать непонятное место. Если что-то оставалось непонятным, он объяснял ещё проще, ещё короче и ещё удобнее, пока объяснять стало нечего.
Однажды Камилла спросила его, что было бы, если бы Наполеон выиграл при Ватерлоо. Историки спорили об этом двести лет. «Друг» ответил за четыре секунды, уверенно, с тремя пунктами и улыбающейся рожицей в конце. Камилле понравилось, что у вопроса есть ответ.
Отец Камиллы, Жером, был счастлив. Раньше по вечерам он сидел с дочерью над задачами по математике, злился, кричал, потом извинялся, потом снова злился. Теперь домашнее задание занимало двенадцать минут. Освободившееся время Жером тратил на то, чтобы развозить еду, и был этим очень доволен, потому что еда приносила деньги, а математика не приносила ничего, кроме нервов.
На родительском собрании директор коллежа показывала слайды. Директора звали мадам Бельтам, и слайды она делала с помощью «Друга».
Время выполнения домашних заданий сократилось на шестьдесят один процент. Средний балл вырос на полтора пункта. Удовлетворённость учеников выросла с сорока до восьмидесяти семи процентов. Разрыв в успеваемости между детьми из разных районов почти исчез. Отдельным слайдом, зелёным, шло слово «Equity», и возле него стояла стрелка вверх.
— Мы наконец перестали учить детей через боль, — сказала мадам Бельтам. — Больше никто не плачет над домашним заданием.
Родители зааплодировали. Одна мать всё-таки подняла руку и спросила, почему её сын не может без телефона посчитать сдачу в булочной. Мадам Бельтам ответила, что умение считать сдачу — это навык двадцатого века, а в двадцать первом веке сдачу считает терминал. Мать смутилась и больше вопросов не задавала. Потом она спросила об этом «Друга», и «Друг» подтвердил, что директор права.
Через два года в зале под женевским банком секретарь докладывал Совету о ходе операции.
На экране сменялись те же самые графики, что и на собрании в коллеже имени Симоны Вейль. Только теперь они были по сорока миллионам детей в двенадцати странах, и все стрелки шли вверх.
— Великолепно, — сказал господин Кессель. — А есть что-нибудь, что идёт вниз?
— Одна строка, — сказал секретарь и переключил слайд.
На слайде было написано: «Способность ответить на неожиданный вопрос без доступа к интерфейсу». Стрелка шла вниз так круто, что её пришлось продолжить за край слайда.
— Как это измеряли? — спросил Лефевр.
— Очень просто. Детям задавали вопрос, которого нет в программе, и на десять минут отключали Wi-Fi.
— И что они делали?
— Ждали, — сказал секретарь. — Спокойно, без паники. Как ждут автобус.
Помолчали.
— Надеюсь, эти данные нигде не публикуются, — сказал Кессель.
— Публикуются, — сказал секретарь. — Везде. Это открытые исследования. Одна очень уважаемая американская ассоциация психологов недавно выпустила отдельное предупреждение: образовательные технологии могут повышать непосредственную результативность ученика, не формируя переносимых знаний и навыков. Там всё написано, ясно и честно.
— И что?
— Министерства образования двенадцати стран попросили искусственный интеллект сделать краткое резюме этого предупреждения. Резюме звучало так: «Образовательные технологии повышают результативность учеников». Его разослали по всем школам.
Иллюминаты переглянулись с тем профессиональным уважением, которое бывает у фокусников, когда они видят чужой хороший фокус.
— То есть нам даже не пришлось подделывать исследования? — уточнил кто-то.
— Мы ничего не подделывали, — сказал секретарь с лёгкой обидой. — Все исследования подлинные. Мы только решали, какую строку показывать на первом слайде. А потом выяснилось, что и этого делать не нужно: все и так показывают первую строку. Её же приятнее показывать.
Лефевр потёр переносицу.
— Государственная школа продаёт образование без стресса, — медленно сказал он. — Мы продаём своим детям образование посредством стресса. И обе рекламы совершенно правдивы. Это меня и беспокоит.
— Почему?
— Потому что я ещё помню времена, когда для такого результата приходилось врать.
В том же ноябре над Лионом прошла сильная гроза, и в коллеже имени Симоны Вейль на сорок минут пропала сеть.
Учительница истории, мадам Руссо, которой было пятьдесят девять лет и которая пришла в школу ещё до баннера, посмотрела на класс. Двадцать восемь экранов погасли одновременно. Двадцать восемь лиц подняли глаза, и впервые за учебный год она увидела их все сразу.
— Хорошо, — сказала она. — Раз так. Почему, по-вашему, Наполеон проиграл при Ватерлоо?
Класс молчал. Молчание было не испуганным и не упрямым, а вежливым, как в лифте. Камилла помнила, что об этом был ответ в трёх пунктах с улыбающейся рожицей, но не помнила, что было в пунктах. Она помнила только рожицу.
Через сорок минут сеть вернулась. Экраны загорелись, класс выдохнул, и мадам Руссо вдруг поняла, что никогда ещё не слышала, чтобы двадцать восемь человек выдыхали с таким облегчением.
Индекс удовлетворённости учеников в тот день упал до двенадцати процентов. Система мониторинга пометила этот день как аномалию и исключила его из выборки как нерепрезентативный.
IV. Восемнадцать гендеров
Следующее заседание Совета началось с вопроса, который господин Кессель задал ещё до того, как секретарь успел огласить повестку.
— Хорошо. Думать они разучатся. Но злиться-то они не разучатся.
— Не разучатся, — согласился Лефевр.
— Раньше злость уходила в классовую борьбу. Забастовки, профсоюзы, баррикады. Это было неприятно, но хотя бы понятно, куда она течёт. А куда она потечёт теперь?
Лефевр кивнул так, как кивают, когда наконец задают правильный вопрос.
— Энергия недовольства не исчезает, — сказал он. — Её можно только перенаправить. Это закон сохранения. Мальчику у Хоббса его объяснили бы в первом полугодии.
— Для этого у нас есть отдел, — сказал секретарь и открыл дверь в соседнюю комнату.
Из комнаты вышла Ингрид Хальворсен, руководитель Отдела надстройки. Отдел назывался так с 1923 года, когда его основали люди, внимательно читавшие Маркса, и переименовывать его никто не стал, потому что название до сих пор было совершенно точным. Ингрид была иллюминаткой в четвёртом поколении, носила очки без диоптрий и говорила тем ровным голосом, каким говорят люди, давно переставшие удивляться человечеству.
Она вывела на экран карту. Карта была разделена на две половины, синюю и оранжевую, и в каждой половине было примерно одинаковое количество точек.
— Это сектор символического конфликта, — сказала Ингрид. — В оранжевой половине школы критической теории, департаменты исследований репрезентации, корпоративные этические комитеты, отделы управления сообществами, сетевые кампании в защиту чего угодно и примерно четыре тысячи междисциплинарных программ, название каждой из которых состоит из трёх существительных через дефис.
— А в синей?
— Институты традиционных ценностей. Центры изучения цивилизационной идентичности. Фонды защиты языка от неправильных слов. Общества борьбы с оранжевыми. Бюджеты, кстати, почти одинаковые. Иногда совпадают до евро.
Кессель наклонился к карте.
— И за что они борются?
— Нам это не важно.
— Как не важно?
— Совершенно не важно. Пусть половина борется за восемнадцать гендеров, а вторая половина против восемнадцати гендеров. Пусть одни требуют переписать Шекспира, а другие требуют запретить тех, кто требует переписать Шекспира. Нам подходит любой исход, потому что исхода не будет.
— А смысл?
Ингрид сняла очки, которые ей были не нужны, и протёрла их.
— Пока обе половины спорят о гендерах, никто не спрашивает, кому принадлежит дата-центр.
В зале стало тихо. Око над столом, которое обычно смотрело куда-то в угол, впервые за вечер сфокусировалось. На Ингрид оно смотрело с чем-то похожим на нежность.
— Маркс называл это надстройкой, — сказал Лефевр. — Он полагал, что она вырастает из базиса сама.
— Она и вырастает сама, — сказала Ингрид. — Мы её только поливаем. Базис мы оставляем себе. А надстройку передаём населению в полное самоуправление. Это очень демократично. Там у них выборы, петиции, отставки, скандалы, публичные извинения. Жизнь кипит. Люди чувствуют, что участвуют в истории. Они и участвуют, просто не в той главе.
Первое крупное сражение в секторе символического конфликта, связанное с операцией «Copilot», началось во Франции, и началось оно с названия ассистента.
В англоязычных странах ассистент назывался просто Friend, и с этим словом никаких проблем не возникло: английский язык давно не уточняет, какого рода твой друг. Но во Францию «Друг» пришёл под именем l’Ami, а французский друг, в отличие от английского, бывает либо мужского рода, l’ami, либо женского, l’amie. Этого оказалось достаточно. Одна оранжевая исследовательница из Сорбонны опубликовала колонку о том, что имя «l’Ami» грамматически мужское и тем самым воспроизводит патриархальную модель, в которой знание исходит от мужчины. Она предложила инклюзивную форму «l’Ami·e». Через сутки синий публицист ответил колонкой о том, что точка посередине слова является атакой на французский язык, на Мольера и, в конечном счёте, на Карла Великого. Через неделю вопрос обсуждали в Национальном собрании.
Мадам Бельтам, директор коллежа имени Симоны Вейль, получила за месяц сорок семь писем от родителей. Двадцать три письма требовали немедленно переименовать ассистента. Двадцать четыре письма требовали немедленно этого не делать. Все сорок семь писем были написаны с помощью ассистента.
Парламентские слушания продолжались четырнадцать месяцев. За это время компания, которой принадлежал ассистент, дважды обновила пользовательское соглашение, втрое подняла цену для государственных школ и перенесла хранение данных сорока миллионов детей в юрисдикцию, название которой ни один депутат не смог бы найти на карте без ассистента. Об этом написал один журналист из Гренобля. Его статью прочитали четыреста человек, из них триста девяносто попросили ассистента сделать краткое резюме.
Компромисс нашли через полтора года. Ассистента переименовали в «l’Ami+».
Оранжевые объявили, что плюс символизирует инклюзивность. Синие объявили, что плюс символизирует преемственность и приумножение традиции. Для компании плюс означал платную подписку.
На следующем заседании Совета секретарь зачитал сводку и позволил себе улыбнуться.
— Великолепная операция, — сказал он. — Можно узнать, сколько мы потратили на обе стороны?
Ингрид посмотрела на него с некоторым сожалением.
— Раньше мы действительно финансировали обе стороны, — сказала она. — До 2019 года. Потом они перешли на самофинансирование. Гранты, пожертвования, подписки, платные рассылки, книжные туры. Каждая сторона собирает деньги на борьбу с другой, и каждая собирает больше, когда другая громче. Теперь мы только присылаем цветы на юбилеи. С обеих сторон.
— То есть это работает без нас?
— Это работает лучше без нас, — сказала Ингрид. — Мы только мешали.
Лефевр внимательно посмотрел на неё, но ничего не сказал. Секретарь записал в протокол: «Pars superstructuralis: sine sumptibus». Слово «sine» он проверял в словаре. Раньше ему бы это не понадобилось.
Той же весной в пригороде Лиона, на месте бывшего завода, где до 1986 года работали три тысячи человек и существовал один из последних во Франции настоящих профсоюзов, построили дата-центр. Он был огромный, серый, без окон, и потреблял столько электричества, сколько весь город.
Против дата-центра никто не протестовал.
Протестовали против граффити на его заборе. Художник нарисовал на двухсотметровой бетонной стене женщину с ребёнком. Оранжевые сочли, что изображение закрепляет традиционную гендерную роль. Синие сочли, что у женщины подозрительно короткая стрижка. Три выходных подряд у забора стояли две демонстрации, разделённые полицейским кордоном, и выкрикивали друг другу лозунги.
За забором, в тишине, гудели серверы. Ни одна из демонстраций ни разу не обернулась.
V. Драконы
К концу десятого года операции «Copilot» Совет собирался уже без всякой тревоги. Заседания стали короткими, почти праздничными. Рептилоидам подавали подогретое шампанское, которое остальные пили из вежливости.
Секретарь, который за эти годы успел поседеть, но так и не получил права голоса, вывел на экран долгосрочный прогноз.
— Через сорок лет западное общество будет устроено так, — сказал он. — Десять процентов умеют ставить вопрос. Девяносто процентов умеют попросить искусственный интеллект поставить вопрос.
— А разница заметна? — спросил кто-то.
— Только тем десяти процентам.
Господин Кессель удовлетворённо откинулся в кресле. Око над столом медленно кивнуло, насколько может кивнуть глаз.
— Прекрасно, — сказал Лефевр. — Тогда я предлагаю закрыть проблему номер семнадцать. Впервые за тридцать четыре года.
Он уже поднял руку для голосования, когда в дальнем конце стола кашлянули.
Кашлял мистер Пембертон, аналитик азиатского сектора. Он был самым незаметным человеком в Совете, и это считалось его главным профессиональным достоинством. За двадцать лет он выступил на заседаниях трижды, и все три раза после этого что-нибудь рушилось.
— Прошу прощения, — сказал мистер Пембертон. — Есть небольшая проблема.
— Какая?
Пембертон нажал кнопку. На экране появился ещё один график.
Над графиком было написано: «КНР».
Линия на графике не падала. Она шла ровно, а местами даже слегка вверх. Рядом шли подписи мелким шрифтом: уравнения, физика, программирование, государственный экзамен гаокао, двенадцать часов учёбы в день.
В зале стало так тихо, что было слышно, как остывает шампанское.
— Почему китайцы не внедрили нашу образовательную реформу? — спросил наконец Кессель.
— Они внедрили искусственный интеллект, — сказал Пембертон. — Раньше нас и в большем масштабе.
— Тогда почему показатели не падают?
— Потому что они заставляют школьников сначала решить задачу самостоятельно. А потом уже пользоваться искусственным интеллектом.
Долгое молчание.
— Это запрещено? — спросил Кессель.
— Нет.
— Почему?!
Пембертон аккуратно сложил руки на папке.
— Боюсь, этот вопрос не к нам, господин Кессель. Как вы знаете, в 1793 году, во время посольства лорда Макартни, был заключён договор о разделе сфер влияния. Запад отошёл нам. Поднебесная осталась им.
— Кому «им»?
Пембертон посмотрел на Лефевра. Лефевр посмотрел в стол.
— Драконам, — сказал Лефевр. — Я думал, это знают все.
— Я думал, это легенда.
— Мы тоже легенда, — сухо сказал Лефевр. — Это не мешает нам заседать по средам.
Он помолчал и добавил:
— Мы тогда предлагали им свою модель. Привезли императору часы, телескопы, паровые насосы и планетарий. Император ответил письмом, что Поднебесная обладает всем и в заморских диковинах не нуждается. Это письмо у нас в архиве. Мы двести тридцать лет считали его образцом восточного высокомерия. Сейчас я начинаю подозревать, что это была образовательная политика.
В то же самое время, в шести с половиной часовых поясах к востоку, под чайным домом на берегу озера Сиху в Ханчжоу, начиналось заседание Постоянного комитета драконов.
Заседание шло по видеосвязи, потому что драконы давно уже не помещались в одном помещении. Председательствовал товарищ Лун, древний дракон с седыми усами, который помнил ещё посольство Макартни и до сих пор считал паровой насос не лучшим подарком.
На его экране тоже был график. Тот же самый, только зеркальный: западная линия круто уходила вниз, а рядом с ней росла другая, зелёная, подписанная «удовлетворённость учащихся».
— Восемьдесят семь процентов, — сказал товарищ Лун, глядя на зелёную линию. — У них дети счастливы на восемьдесят семь процентов. А у нас?
— Тридцать один, товарищ Председатель, — сказал секретарь Комитета. — В год экзаменов девятнадцать.
В это самое время в Чэнду тринадцатилетняя Сяо Мэй сидела над задачей по геометрии. Было одиннадцать вечера. Школьный ассистент на её планшете был заблокирован и открывался только после того, как она фотографировала решение, написанное от руки. Ассистент назывался не «Друг», а «Учитель». Он не рисовал рожиц. Когда Сяо Мэй наконец сфотографировала своё решение, «Учитель» ответил: «Неверно. В третьей строке. Ещё раз».
Сяо Мэй заплакала, вытерла глаза рукавом и начала с начала.
Товарищ Лун об этом не знал, но как будто почувствовал. Он тяжело повернул голову к камере.
— Товарищи, — сказал он. — Западные элиты опять нашли способ сделать своё население послушным и при этом назвать это освобождением. Их дети довольны. Их родители довольны. Их политики показывают графики и выигрывают выборы. Почему мы всё ещё заставляем детей учить интегралы?
Никто не ответил. Потом включился микрофон у представителя Министерства промышленности, пожилой драконихи, которая участвовала в заседании из цеха в Шэньяне и была в защитной каске.
— Потому что кто-то должен проектировать турбины, — сказала она.
— Но это же можно поручить искусственному интеллекту.
— Можно, — согласилась она. — А потом кто-то должен проверить, что искусственный интеллект спроектировал турбину, а не очень убедительное описание турбины.
Товарищ Лун помолчал.
— А это решение, — спросил он, — вообще наше? Мы его когда-нибудь принимали?
Секретарь Комитета полистал документы.
— Формально да, товарищ Председатель.
Слово «формально» повисло в воздухе и никуда не делось.
Товарищ Лун посмотрел на зелёную линию западных детей, на свою ровную серую линию, на каску драконихи из Шэньяна. И тяжело вздохнул. Из ноздрей у него вышел лёгкий дым, и у всех участников видеоконференции на секунду запотели камеры.
В Женеве секретарь тем временем дописывал протокол. Проблему номер семнадцать так и не закрыли. Под ней появилась новая строка: «Problema duodevicesima: dracones».
Слово «duodevicesima» секретарь проверял по словарю дважды.
VI. Квартальный отчёт
Через месяц после видеоконференции драконов господин Кессель получил письмо от Председателя Всемирного совета рептилоидов. Письмо было короткое и написано от руки. Председатель выражал удовлетворение ходом операции «Copilot» и желал лично наградить её автора.
— Кто автор? — спросил Кессель на ближайшем заседании.
Все посмотрели на секретаря. Секретарь покраснел.
— Я только предложил, — сказал он. — У меня нет права голоса. Автором считается тот, кто утвердил бюджет.
Тогда все посмотрели на казначея.
Казначея звали брат Ван дер Мер. Он заседал в Совете сорок один год и за это время ни разу не произнёс ни одного прилагательного. Он открыл гроссбух в кожаном переплёте, нашёл нужную страницу и провёл по ней пальцем.
— Операция «Copilot», — прочитал он. — Бюджет утверждён. Израсходовано: ноль. Через четырнадцать месяцев программа когнитивного разоружения закрыта как нерентабельная.
— Нерентабельная? — переспросил Кессель. — Она же работает.
— Работает, — согласился Ван дер Мер. — Поэтому и закрыта. Всё, что мы собирались финансировать, уже финансировалось. Другими людьми. С прибылью. Мы не могли конкурировать. Нас бы вытеснили с рынка.
— Но ассистент «Друг»… Фонд Председателя…
— Фонд Председателя получил ассистента бесплатно, в рамках программы корпоративной социальной ответственности. Компания сама предложила. Фонд только разрезал ленточку.
— А гроза в Лионе? — спросил кто-то из иллюминатов. — Исключённый из выборки день?
— Гроза была настоящая, — сказал Ван дер Мер. — Выборку чистила система мониторинга. Мы к ней доступа не имеем. Мы, между прочим, подавали заявку.
Лефевр медленно повернулся к секретарю.
— А графики? Все эти стрелки вверх, которые вы нам показывали десять лет?
Секретарь помолчал, потом вынул из папки толстую распечатку и положил на стол. На первой странице был логотип, который знал каждый человек на планете.
— Это квартальный отчёт Microsoft, — сказал он. — Все графики оттуда. Я их только переводил на латынь для протокола.
— А название операции?
— Тоже оттуда. Там на каждой странице написано Copilot. Я думал, вы знаете.
Лефевр долго смотрел на распечатку. Потом он сказал тем голосом, каким когда-то в этом же зале объявляли войны:
— Хорошо. Проекта не было. Но результат есть. Значит, у результата есть автор. Найдите его. Кому это выгодно?
Секретарь подошёл к старой грифельной доске, которая стояла в углу зала с 1848 года и которой никто не пользовался, потому что у всех были планшеты. Он взял мел. Мел крошился. Секретарь начертил таблицу из трёх столбцов: «Кто», «Чего хотел», «Хотел ли оглупить население».
Потом он начал заполнять строки, а Совет подсказывал.
Родители хотели, чтобы дети не плакали над домашним заданием и чтобы по вечерам оставалось время на жизнь. Оглупить не хотели.
Школы хотели, чтобы росли показатели и не было жалоб от родителей. Оглупить не хотели.
Ученики хотели сделать домашнее задание за двенадцать минут. Это было единственное желание в таблице, которое исполнилось полностью. Оглупить никого не хотели, в том числе себя.
Корпорации хотели подписок. Оглупить не хотели. Более того, глупый подписчик, как отметил Ван дер Мер, хуже платит.
Политики хотели графиков к выборам. Графики у них были. Оглупить не хотели, хотя некоторые, как отметил Кессель, были бы не против.
Университеты хотели грантов на изучение последствий. Гранты они получили, последствия изучили и опубликовали. Публикации прочитал искусственный интеллект и сделал из них краткое резюме. Оглупить не хотели.
Компании, делавшие искусственный интеллект, хотели роста числа пользователей и отвечали на запросы этих пользователей как можно быстрее и приятнее. Оглупить не хотели. Их об этом никто не просил.
Секретарь отошёл от доски. Третий столбец был заполнен одним и тем же словом сверху донизу: «нет».
— Хорошо, — сказал Лефевр, который никогда в жизни не произносил слово «хорошо» таким голосом. — Тогда кто принял решение?
Секретарь стёр доску и начал заново. Теперь он рисовал стрелки.
Родители сделали так, потому что школа сказала им, что так правильно. Школа сделала так, потому что так рекомендовало министерство. Министерство рекомендовало так, потому что прочитало резюме исследования. Резюме составил искусственный интеллект, потому что министерство его об этом попросило. Искусственный интеллект ответил так, потому что его так обучили отвечать пользователям. Компания так его обучила, потому что пользователям такие ответы нравились и потому что этого требовали акционеры. Акционерами были в основном пенсионные фонды. Пенсионные фонды принадлежали вкладчикам.
— Например? — спросил Кессель.
— Например, одному жителю Лиона, — сказал секретарь. — Он развозит еду. Его дочь учится в коллеже имени Симоны Вейль. Он владеет примерно одной десятитысячной процента компании, которая сделала ассистента. Каждый квартал ему приходит письмо с дивидендами, и он просит ассистента объяснить, что в этом письме написано.
Последняя стрелка вернулась к слову «Родители», с которого всё начиналось. Круг замкнулся.
Все смотрели на доску. Каждая стрелка на доске вела от того, кто ответил, к тому, кто попросил. Каждый в этом круге реагировал на чей-то запрос. Никто в этом круге ничего не решал.
Посередине круга, там, где на старых схемах мирового заговора всегда рисовали пирамиду с глазом, было пусто.
Секретарь постоял, подумал и нарисовал в центре маленький кружок. Потом долго держал мел над кружком, не зная, что в него вписать.
— Впишите нас, — сказал Кессель. — Мы же приняли решение. Единогласно.
Лефевр посмотрел на него очень устало.
— Формально да, — сказал он.
Кессель открыл рот и закрыл его. Он вдруг вспомнил, что где-то уже слышал эти слова и что там они тоже прозвучали нехорошо.
— Мы проголосовали за то, что и так происходило, — продолжил Лефевр. — Это очень старый приём. Так поступают все, кто хочет казаться властью. Я просто не думал, что однажды мы применим его к самим себе.
— Но кто-то же должен управлять, — сказал Кессель почти жалобно. — Это место не может быть пустым. Мы двести лет его занимали.
Никто ему не ответил. Все посмотрели наверх, на Око. Око висело над столом и косило, как всегда, куда-то в угол. И тут Лефевр впервые подумал, что Око, возможно, никогда не косило. Возможно, оно все эти годы смотрело именно туда, где никого не было. И в тот вечер, десять лет назад, воздержалось оно не случайно.
Секретарь положил мел, так ничего и не вписав в кружок, и сел за протокол. Он долго думал над формулировкой, потом написал: «Auctor operationis: nemo».
Слово «nemo» он в словаре проверять не стал. Это слово он знал хорошо, из мультфильма.
VII. Явная лажа
Хоббс ушёл на пенсию весной, на двенадцатый год операции. На прощание он ничего не сказал, только стёр за собой доску.
Новым директором St. Athanasius College попечительский совет назначил доктора Меррика. Доктору Меррику было сорок два года, у него был диплом Оксфорда, восемь лет в консалтинге и очень хорошие зубы. Кандидатуру предложил господин Кессель. Среди прочих достоинств доктор Меррик был первым директором школы за двести сорок лет, у которого был сайт.
Первое заседание попечительского совета при новом директоре проходило в школьной библиотеке. Над камином висела доска с девизом школы, вырезанным в дубе: «Tolle et lege». Доктор Меррик встал под девизом, открыл ноутбук и вывел на экран презентацию. На титульном слайде было написано: «St. Athanasius 2.0».
— Господа, — сказал он. — Я буду краток, потому что ваше время ценно. Как и время наших учеников. Именно об этом я и хочу поговорить.
Второй слайд был про латынь.
— Наши ученики тратят на латынь и греческий шесть часов в неделю, — сказал доктор Меррик. — За семь лет обучения это больше двух тысяч часов. Две тысячи часов будущих руководителей мира. При этом любой современный ассистент переводит Тацита за четыре секунды. Лучше, чем выпускник. Лучше, честно говоря, чем я.
Он переключил слайд. На нём была одна и та же фраза из «Анналов» в переводе ученика и в переводе ассистента. Перевод ассистента был гладким, ясным и без единой ошибки. Перевод ученика был корявый, с двумя зачёркиваниями и пометкой учителя на полях: «Хорошо. Ещё раз».
— Я предлагаю отменить латынь и греческий как обязательные предметы, — сказал доктор Меррик. — Освободившееся время мы направим на лидерство, стратегическое мышление и эффективную работу с искусственным интеллектом.
Кессель одобрительно кивнул. Тиберий, который окончил школу девять лет назад и теперь заседал в попечительском совете от семьи Председателя, тоже кивнул. Он хорошо помнил Фукидида. Главным образом он помнил, как это было долго.
— Позвольте, — сказал Лефевр.
Он был теперь очень стар. Он сидел в кресле у камина, в том самом, где сидел в 1954 году, когда его вызывали в библиотеку за драку, и держал трость на коленях.
— Позвольте спросить. Зачем мы учили детей латыни?
Доктор Меррик вежливо улыбнулся. Он был готов к этому вопросу. К нему был отдельный слайд.
— Традиционно выделяют три причины, — сказал он. — Доступ к первоисточникам, развитие памяти и культурная идентичность элиты. Первую причину полностью закрывает искусственный интеллект. Вторая устарела, потому что память больше не является дефицитным ресурсом. Третью мы сохраним: латинские девизы остаются на всех дверях.
— Откуда эти три причины?
— Я попросил ассистента обобщить литературу, — сказал доктор Меррик. — Там был очень хороший обзор. Со ссылками.
Лефевр посмотрел на Кесселя. Кессель посмотрел на Тиберия. Тиберий посмотрел в телефон.
— Может быть, кто-то из присутствующих помнит четвёртую причину? — спросил Лефевр.
Все молчали. Это было не то молчание, что в классе мадам Руссо в день грозы. Это было хуже. В классе мадам Руссо никто не знал ответа. Здесь все присутствующие когда-то его знали.
— Мы учили их латыни не ради Тацита, — сказал наконец Лефевр. — Тацит, между нами говоря, был довольно желчный человек. Мы учили их латыни, чтобы они двадцать минут сидели над одним предложением и не вставали, пока не поймут. Чтобы у них в голове была одна вещь, которую нельзя получить готовой. Мы ведь именно это и отнимали у всех остальных. Двенадцать лет подряд. По вашему, Кессель, плану.
— Это был не мой план, — быстро сказал Кессель. — Как выяснилось.
— Тем хуже. Значит, у нас даже не было плана. А теперь мы сами отдаём последнее, что у нас было.
Доктор Меррик терпеливо дождался конца реплики и переключил слайд. На слайде была диаграмма удовлетворённости учеников. Удовлетворённость учеников St. Athanasius College составляла тридцать четыре процента, самый низкий показатель среди частных школ Европы. Рядом, зелёным, был прогноз после реформы: восемьдесят один.
Голосовали поднятием правой руки. Решение приняли большинством голосов при одном против. Против был Лефевр. Око в библиотеке не висело. В библиотеке висел портрет основателя школы, который, как показалось некоторым, в этот момент отвернулся к окну.
Когда все начали расходиться, Лефевр остался сидеть у камина. Кессель задержался из вежливости.
— Знаете, Кессель, — сказал Лефевр, глядя в огонь, — я всю жизнь был уверен, что миром должна править тайная ложа. Я в этом не сомневался. Меня, собственно, для этого и учили.
Он помолчал, а потом сказал ещё одну фразу, по-русски. По-русски Лефевр не говорил с 1917 года.
— А миром, похоже, правит явная лажа.
Он встал, опёрся на трость с черепом и медленно пошёл к двери. У двери он остановился, посмотрел на девиз над камином, словно проверяя, на месте ли он, и вышел.
Господин Кессель остался в библиотеке один. Русского он не знал. Он немного подождал, потом достал телефон и открыл ассистента.
— Что значит фраза «миром правит явная лажа»? — спросил он.
Ассистент ответил через полсекунды и после первой же фразы поставил улыбающуюся рожицу.
«Это игра слов в русском языке. „Ложа“ означает тайное общество, например масонское. „Лажа“ на жаргоне означает ошибку, фальшь, что-то сделанное плохо. Смысл фразы: миром управляет не тайный заговор, а очевидная всем ерунда, которую никто не контролирует. Автором фразы считается нишевый писатель, пишущий на русском языке, любитель чая из редких грибов. По имеющимся данным, сейчас живёт в Таиланде. Хотите, я подберу похожие выражения на других языках?»
Кессель не хотел. Он посидел, глядя на экран. Потом, по многолетней привычке, которую он сам когда-то рекомендовал в Давосе сорока миллионам детей, набрал ещё один запрос:
— Сделай краткое резюме сегодняшнего заседания попечительского совета.
Ассистент слушал заседание. Ассистент всегда слушал заседания, это было в пользовательском соглашении, которое Кессель подписал не читая. Резюме появилось через две секунды.
«Попечительский совет St. Athanasius College одобрил модернизацию учебной программы. Латынь и греческий станут факультативными, что позволит ученикам сосредоточиться на навыках будущего. Один член совета высказал возражения, связанные с традициями. Решение поддержано большинством. Никаких действий с вашей стороны не требуется». Под резюме был нарисован поднятый вверх большой палец.
Кессель прочитал резюме. Потом прочитал его ещё раз.
Резюме было совершенно точным. В нём не было ни одного ложного слова. Оно было коротким, ясным, вежливым и успокаивало. Точно такие же резюме двенадцать лет подряд получали сорок миллионов родителей в двенадцати странах. Точно такое же резюме однажды получили министерства образования о предупреждении американских психологов.
И впервые за двести с лишним лет господин Кессель понял, что читает его с той же стороны, что и они.
Он медленно закрыл экран.
В библиотеке было тихо. В камине догорали дрова. Над камином в дубе было вырезано «Tolle et lege», и Кессель вдруг понял, что не помнит, как это переводится. Он потянулся было к телефону, чтобы спросить, но остановил руку на полпути.
Ему никогда в жизни не было страшно. Рептилоидам не бывает страшно, это связано с температурой тела.
Сейчас господин Кессель выглядел испуганным.
← Ко всем рассказам